Плачем я ничего не поправлю, а хуже не будет, если не стану бежать сладких утех и пиров. Архилох

            In the heart’s last kingdom
            Only the old are young…

            Р. Уоррен

            В бескрайней глубине вселенной сердца
            Чем старше ты – тем ты моложе…

            Вольный перевод И. Фунт

            …Здесь дышится легко, и чается спокойно,
            И ясно грезится; и всё, что в быстрине
            Мятущейся мечты нестрого и нестройно.
            Трезвится, умирясь в душевной глубине,
            И, как молчальник-лес под лиственною схимой,
            Безмолвствует с душой земли моей родимой.

            В. Иванов. «Загорье». 1907

Аналитическо-критический, как бы сверху взгляд на биографию Вячеслава Ивановича насыщен гамлетовской тенью эпохально-бетховенского титанизма, исторических потрясений и личностных мифов.

Три революции, гражданская война, две мировые. Крушение порядков в России, Европе, на планете Земля: цитадели, «маятнике заклятья». Полжизни – россиянин, вторые полжизни, с перерывами, – европеец.

Превращавший в места паломничества несчётные съёмные квартиры и по-театральному декорированные комнатки. Сам ставший символом непрерывного – на протяжении долгих плодотворных лет – духовного возвышения. Преодолевший вроде бы непреодолимое – культурную, методологическую пропасть меж православием и католицизмом.

Собственноручно, так сказать, перешедший из одного вероисповедания в иное. В каком-то обусловленно-философском ракурсе обогнав-таки бессменного своего дискурсанта-оппонента Дм. Мережковского – в религиозных поисках счастливой звезды человечества. Человеческого рая.

В поисках ницшеанского приближения божественного, дионисийского:

            Ах! по Земле, по цветоносной, много
            Светлых полян для кущ святых:
            Много полян ждут ваших уст приникших
            И с дифирамбом дружных ног!

Эти строки из «Земли» Вячеслав Иванович заключит перифразом «…есть бури, которые одним дыханием развевают мелочную паутину нашего рассудка. Когда наш порабощённый язык разучится лепетать слова молитвы, само вещество возопиет; молитвенно воспляшут дружные с дифирамбом ноги, и загремит экстатическая молитва музыки!»

На что Мережковский саркастически ответит в «Грядущем Хаме» (1905):

«Одну половину Нитче взяли босяки, другую наши декаденты-оргиасты. Не успел ещё скрыться Пляши-Нога, как поклонники нового Диониса запели: “Выше поднимайте наши дифирамбические ноги!” Одного немца пополам разрезали и хватило на два русских «новых слова». Глядя на все эти невинные умственные игры рядом с глубочайшей нравственной и общественной трагедией, иногда хочется воскликнуть с невольною досадою: золотые сердца, глиняные головы! А эстетика деревянная». – Стерев Иванова в публицистический порошок: в «кэкуск московских трактиров».

Мережковский с Ивановым

Вячеслав Иванович, со свойственной ему выдержкой, возразил, что вы, дескать, не можете искренне «смешивать меня, занятого исканием религиозным, с какими-то «декадентами-оргиастами», если бы даже таковые существовали. И была бы в самом деле группа, так себя определяющая. Вы не можете не знать – и когда-то определённо знали, – что моё «Слово» не искаженный перепев ницшеанства, а попытка раскрыть Диониса как начало религиозное. О чём Ницше и не думал…».

По-гумилёвски романтичный, экзальтированный. Неутомимый «палестинский» и «египетский» путешественник. Пророк, предвидевший в стихах судьбы близких, и не очень, людей – от чьей-то скорой любви до будущего самоубийства (предречённая трагическая смерть в Москве-реке большого друга семьи Ивановых – переводчицы А. Чеботаревской-«Кассандры» вследствие душевной болезни, – авт.).

Тяжело переживший раннюю смерть жены (1907), он не впал в уныние наподобие некоторых авторов-«смертяшкиных», как говаривал Горький о постреволюционной сочинительской меланхолии в тисках жестокой реакции 1905-го. Хоть и не в прежнем темпе, но продолжал проводить собрания в знаменитой Башне на Таврической улице. В первый поминальный год неизменно выслушивая по сонате Бетховена на ночь.

Продолжал собирать и в некоем роде каталогизировать лирические характеры, образы, типажи и таланты Серебряного века. За неимением пока собственного исторического термина отсчитывавших и сопоставлявших, сверявших свои литературные, философско-эстетические корни и воззрения с мнемоникой Антоновича «Золотой век» – в различных смысловых наполнениях безусловно: приветствуя, либо в крайней степени отрицая последний. Навроде мандельштамовского Блока в дистихе «Блок – король и маг порока. Рок и боль венчают Блока». – Написанного в конце 1911-го, буквально за две недели до открытия квинтэссенции декадентства – арт-кафе «Бродячая собака». С его беспробудно-бодлеровскими ночными сборищами. В час постепенного забвения именитых ивановских «сред», затухания символизма: «…потух в зубцах дубрав». В «оранжево-красные» осенние дни понятийного расхода-раздора Иванова с Гумилёвым. Несомненно и всенепременно произошедшего под давлением вечно и всем недовольного Брюсова.

Между прочим, древнегреческую традицию архилоховского, вынесенного в эпиграф двустишия, обожали многие поэты. В том числе приятели Иванова по женевскому периоду увертюры 1900-х.

Это и учитель-наставник Гумилёва младший товарищ В. Брюсов:

«Быть может, всё в жизни лишь средство для ярко-певучих стихов…»

И практически – год разница – ровесник Бальмонт:

«Есть слово – и оно едино, Россия. Этот звук – свирель».

Вячеслав Иванович по-особенному тепло к нему относился. Они долго, около 20 лет, дружили.

О том, кстати, маленькое отступление с грустным концом…

«Мне очень было жаль Бальмонта!»

В эмиграции Бальмонт пил крепко. Находившегося под колпаком охранки даже в загранке, тоска по родине душила его постоянно.

После очередных выкрутасов его нередко вытаскивал из запоя Вяч. Иванов, живописуя потом домашним, – всегда с утончённым вкусом и юмором: – об их весёлых, в общем-то, похождениях.

Как, например, будучи в подпитии, Костика арестовала полиция – и надобно было пристроить провинившегося на исправработы. Попутно замечу, во Франции начала XX в. «административка» присуждалась исключительно по специальности.

Бальмонта спросили, мол, каким ремеслом владеешь? «Je sais faire des livres», – типа «я в основном по книгам», – ответил поэт. Посему его сопроводили в тёмный подвал переплётной мастерской. Где он несколько дней, вручную, помогал латать и переплетать объёмные кожаные фолианты.

Когда эту «печальную» байку случайно услышала впечатлительная дочка Ивановых Лидочка, она убежала в тёмную переднюю и, зарывшись в одежду под висящим сверху портретом в золочёной раме, заплакала: «Мне очень было жаль Бальмонта!» – подмечала она в мемуарах.

На упомянутой картине красовался философ Ницше. Вдоволь наслышавшаяся взрослых разговоров-пересудов о ницшевском сумасшествии, Лидочка частенько – втайне! – рыдала также и над грустной судьбой мятежного безумца: «распятого Диониса».

Хотя непосредственно «умопомешательство» философа Вяч. Иванов связывал, бесспорно, с пророческим озарением – таинственным «обретением прозрения» Ницше, видения бога. Явления священного знания об освобождении человечества от порока и обретения себя в Боге, по ту сторону добра и зла.

Что касаемо Бальмонта, он сторицей «отплатил» товарищу.

Как известно, после революции Иванов хлопотал о лечении за границей в связи с болезнью В. Ивановой. И вот, почти уже подписанная, – с гербовой печатью, – командировка вдруг отменяется!

Оказалось, что, когда Луначарский содействовал выезду Ивановых и заодно с ними Бальмонта, – то попросил лично ему дать честное слово: – что они, попав за рубеж, хотя бы год-два открыто не зафордыбачатся против Советской власти. Он за них ручался перед партией.

Оба они дали обещание.

Бальмонт, выехавший первым, – как только попал в Ревель, – сразу же резко и неоднозначно выступил с антисоветчиной. В результате чего командировку В. Иванова аннулировали.

Упразднена была и долгая дружба двух поэтов.

            Пришелец, на башне притон я обрёл
            С моею царицей – Сивиллой…

Иванов очень любил всех своих дорогих и неуёмных «прихожан».

Это и близорукий Верховский, великолепный С. Городецкий, отменный карикатурист к тому же.

А. Белый, почитатель игрушечных солдатиков. Немецкий поэт Гюнтер-«Гюгюс». Толстяк Аничков, не избежавший арестов за марксизм.

Любил весь им созданный «башенный театр» – от многочисленных детишек до мэтров Мейерхольда с Судейкиным. С блестящим актёрским составом: Кузминым, Княжниным, Пястом.

По количеству посетителей Башня уступала разве что популярнейшей в недалёком будущем «Бродячей собаке». Открытой 29-летним А. Толстым в канун 1912 года.

Правда, Иванов в то время был уже в Эстонии, на даче в Силламягах. Посреди довольно-таки представительной московской консорции. Где они рьяно, беззаботно и весело – аж до темноты – резались в городки с историком М. Гершензоном, профессором Д. Петрушевским, адвокатом Ордынским и др.

В тот же двенадцатый год неугомонный А. Толстой устроил весёлый журфикс – экспромт-эпиграмму на В. Иванова.

У кого от неосторожного обращения с огнём однажды «вспыхнула и сгорела борода»:

            Огнём палил сердца доныне
            И, строя огнестолпный храм,
            Был Саламандрою Челлини
            И не сгорал ни разу сам.

            …Но как Самсон погиб от власа –
            Твоя погибель крылась где?
            Вокруг полуденного часа
            В самосгоревшей бороде.

А дело было так…

Вячеслав Иванович курил буквально не переставая. Употребляя аж до 80 папирос в день. Способствовали крайне «дымному» занятию и гости.

Комната, где они чаёвничали-уединялись (использовалось шуточное, но точное выражение «аудиенция», назначаемая визитёрам), словно потерянная шхуна плыла в густом табачном мареве: «…сквозит завеса меж землёй и лицом небес».

Однажды зимой Вяч. Иванович отправился в санях на высшие Раевские курсы. Где он читал дамам лекции по греческой литературе.

Решив по привычке закурить, зажёг огонь и спрятал его от ветра в спичечный коробок. Который внезапно «взорвался», быстро охватив пламенем бороду. Естественно, ничего не оставалось лучшего, чем поехать к цирюльнику, пропустив занятия. Курсистки так и не дождались препода.

С того момента бороды он больше не носил. В свою очередь, как бы произнесли сейчас: сенсационный мем «самосожжённая борода» пошёл гулять по городу-«мороку» в виде эпиграмм и анекдотов-присказок. Стал обсуждаем сродни запретному ломоносовскому «Гимну бороде» времён Елизаветы Петровны. Официально разрешённому к публикации столетие спустя. (Иванов сильно уважал метрические каноны стиха, заложенные Тредьяковским с Ломоносовым.)

            Когда в твоих чертах
            Мелькнёт, неуловимый,
            Тот свет, что я зову,
            Тот образ, что ловлю я, –
            Мой страх, что наяву,
            Как та, кого люблю я,
            Истаешь ты…

            Посвящение Верочке Ивановой

…Далее было венчание (1913) – в греческой православной церкви итальянского Ливорно. На том же месте, где на исходе девятнадцатого века он стоял рука в руку с почившей ныне «дерзкой реалисткой» Зиновьевой-Аннибал.

Переезд в Москву. «Старые-новые» друзья: Рачинский с окладистой седой бородой; прекрасная М. Морозова, в замечательном особняке коей устраивались всевозможные концептуальные собрания; князь Е. Трубецкой, С. Булгаков, Бердяев, Флоренский. Рождение сына Дмитрия. (От третьей жены Верочки – приёмной дочери от брака с Л. Зиновьевой-Аннибал.)

Прекратились, разумеется, нежданные наезды: «Гости неземные,// Чьи бесплотны пальцы,// Вам будить, скитальцы,// Голоса ночные!».

Чаще Иванов сам ходит гащивать. Воодушевлённый в 1910-е неославянофильскими чаяниями, интенсивно и продуктивно читает доклады в литературных салонах и религиозно-философских кружках.

Вообще зимний сезон 1913 – 1914-го выдался чрезвычайно возбуждённым и не на шутку радостным.

Народ жадно предавался ликованию и пиршествам. Театры, концерты, танцы. Святочные балы.

В ту пору в заснеженной Москве бог весть откуда появляется сумеречный, почти по Лермонтову, странник – старик-призрак…

Как потом выяснилось, звали его доктор Любек. «Он был мистик и мистически одарён», – отмечал впоследствии Бердяев в «Самопознании».

Родом из Швеции, с пышной бородой, длинными волосами, странно одетого, его приняли во многих домах. Поразивший людей феноменальным своим вниманием, добротой, чуткостью и экстраординарной проницательностью, Любек рассказывал о тех, кого лицезрел впервые так, ровно досконально изучил их прошлое. Да и грядущее тоже.

Именно он напророчил смерть жены Вяч. Иванова. (Действительно, Вера умерла в 1920 от туберкулёза, – авт.) Именно он предрёк неведающему праздному и праздничному братству новогодних гуляк приближающийся ураган войны, вскоре пронёсшийся над Европой. России – одну из грандиознейших революций и позорный проигрыш в войне. Что только добавило какого-то диковато-бесшабашного энергетического фатума в веселье.

Было ли то интуитивным предчувствием, что идёт последний светлый и беспечный год? Или всем точно завязали глаза шёлковой вуалью, просвечивающей «мирьядами» рождественских огней? Теперь уже неважно.

Важно иное.

То, что начинался новый мир, новая эпоха, новое течение дней: качание «неумолимых весов» сущего. Новейшая и, к счастью, долгая история жизни и творчества Вячеслава Ивановича Иванова.

Мы же, господа, давайте ещё раз заглянем в прошлое. В туманы незабвенного вчера. Припорошенного «сребра чеканного» светом воспоминаний:

            Людских судеб коловорот
            В мой берег бьёт неутомимо:
            Тоскует каждый, и зовёт,
            И – алчущий – проходит мимо.

            …В круговращеньях обыдённых,
            Ты скажешь, что прошла насквозь
            Чрез участь этих пригвождённых
            Страданья мировая ось.

Глядя на макушки деревьев Таврического сада…

Голос из кухни: «…тихо-тихо. Баре говорят: надо есть сено! В нём сосредоточены все необходимые элементы».

Второй голос: «Странно! Общаются по-русски? А ничего нельзя понять!» – восклицала суетная прислуга в переполненной, кишащей пишущим, страждущим Пегаса людом, «башне».

Перешёптываясь, прикрывая рот рукой: «А вот эта-то, лико! – прямо так и заявила хозяину: вы должны помочь мне родить… сверхчеловека! Прямо при жене заявила». – Не ведая, конечно, что «эта» вот супруга Волошина, ярая антропософка Маргарита, в девичестве Сабашникова, имела на то право.

В бытность свою учившаяся, не без успехов, живописи этажом ниже – в школе Бакста и Добужинского; да и в хореографическую к Знаменским забегала, там же. Она-то и пробила брешь в семейной, с виду, идиллии соседей.

Да и сам «неистовый», я бы сказал, «неистовейший», по аналогии с Белинским, Максимилиан Александрович не лишён был мистицизма. Вплоть до тамплиерских пристрастий. Правда, с Сабашниковой таки развёлся – извела. «…Кто в ласках тел не видел утоленья. Кто не испил смертельного вина…». Но не суть.

А то ещё придётся коснуться тройственно-«божественного» союза Мережковских с Философовым. И гиппиусовское, шипящее, сквозь лорнетку «гулящей девки», как Зинаиду Николаевну окрестила супруга Иванова:

«…скажите мне что-нибудь для меня интересное и страшное».

Или немыслимые любовные триоли-выкрутасы «Гоголька»-Белого, как его ласково называл Иванов…

К тому же в полном смысле слова «нетрадиционалист» – «отец поэтов» Кузмин, смотрите-ка, прикорнул в уголке, делая засыпающий вид.

Сколько народу перебывало в Башне!! – не счесть, – восторгалась дочь Вяч. Иванова – Лидия. (Та, что горевала над портретом Ницше.)

Гости, бывало, останавливались с ночевой: кто на два-три дня, кто и вовсе надолго: «Мы – спутники твои. Тебе мы были милы. Навек ты – наш!».

Некоторые особо неспокойные москвичи ехали в Питер без предупреждения, обвешанные чемоданами и поклажей.

Ивановым пришлось даже проломить стену и вставить дверь. Присоединив к двум имевшимся ещё одну квартиру, трёхкомнатную, – окнами на Таврическую, с отдельным входом. В последние годы в ней поселился упомянутый Кузмин.

Описаний про «башню» не счесть. Чего стоят «Встречи» Пяста 1929 года. Тут и Зайцев, и Жорж Иванов. Интересно другое.

Внизу пятиэтажной «башни» (кто-то насчитывал и шесть, и семь этажей, – учитывая круглый эркер и надстройки), у лифта, ездившего до четвёртого, священнодействовал швейцар Паша. Вот был типаж!

Средних лет, одетый в ухоженную опрятную ливрею прежних времён – будто в «хороших домах» старого Петербурга 19 века, – чуть ли не с булавой, он памятником возвышался до полуночи в подъезде на Таврической. Благочинно, с поклоном впуская бесчисленных гостей наверх.

Не успев вздремнуть, глотнув с устатку дарёный коньяк, вскоре приводилось вскакивать-просыпаться. И в пиджачке и калошах на босу ногу безропотно провожать наружу ранних пташек – кому на службу, в универ, на курсы. Принимая ничтожную мзду из студенческих и богемных рук «за бужение в неурочный час».

Доходило до смешного.

Паша до такой степени свыкся с «башней» и настолько отожествлял себя с её жильцами, что в беседах употреблял фразы не иначе как «мы тут живём с Ивановыми», «наша с ними площадь», «наши гости», «мои постояльцы», «ко мне давеча заехали Блок с Ахматовой». Вроде того: «…к нам тут намедни приезжал министр Плеве. Но мы его не приняли». – Имея в виду зловредного командующего русской армией Куропаткина, поселившегося внизу «башни» в 1904-м.

А единственный на весь дом телефон в лифтёрной выдавал ну ровно за свою собственность, с гонором и неким сожалением. Претендуя, непреложно, на чаевые.

У этого Павла, – как и полагалось подлестничным жильцам, – было несметное количество детей. Что преисполняло необыкновенным шармом сумятицу дней, окружённую непререкаемыми богами Серебряного века…

НА ГЛАВНУЮ БЛОГА ПЕРЕМЕН>>

ОСТАВИТЬ КОММЕНТАРИЙ: